ЧУДО О ЗМИЕ
В красном поле святой Георгий,
серебряными латами вооруженный,
с золотою сверх оных веющей епанчей,
имеющий диадему на голове,
едущий на коне серебряном,
на котором седло и сбруя вся золота,
черного змия в подошве щита золотым копьем
поражающий.
Екатерина Великая, Статут Ордена.
–
Диктатор, я верю в Сына!
Немыслимые
слова эти, сказанные обычным голосом, разнеслись, повторенные эхом пустынно-роскошных
зал, и оставили звонкой, напряженной тишину меж скошенными столпами солнца.
Диоклетиан
догадывался о чем-то подобном. Оно ведь было иным – среди нескончаемого кружения ликов амока, страдания или
страха – лицо Георгия. Подобные встречались у странников, повидавших земли, и
ставших, словно птицы и ветер, далекими от всего. У солдат, которые заглянули
не один раз в белесый и острый, как пламя, зрачок Медузы. И – у христиан, “ближних”, последователей
Распятого... Таких Диоклетиан жёг. Или, как считалось оно изысканнее, отправлял
их в Амфитеатр. На арену. Чтобы одни, разъяренные солнцем и голодом, звери –
терзали их... а другие, смеющиеся с высоких ступеней выщербленного камня, –
видели.
Диоклетиан
любил, иногда, ощутить себя плоть от плоти веселой своей толпы. Так, по крайней
мере, он объяснял собственное присутствие на кровавых играх. Но учащали удары
сердца его не запахи крови и внутренностей, волочащихся в песке. Он,
бесстрастно наблюдая агонию очередного тела, шептал:
–
Ага!.. Тебя не защитил Распятый...
И
это означало для него: “Властен – твой Жалкий-Благостный – там, в ночи... в
катакомбах... А под пылающим солнцем я властен, Диоклетиан Сильный.”
Движением,
отшлифованным десятилетием властвования, он повернул голову к восходящему по
ступеням:
–
Раб, у которого нет, и не было никогда ничего – верит в Сына. И солдат,
которого ведь могут убить, пока мечом он возьмет свое – тоже, может быть, верит
в Сына. Но трибун, у которого имперская
власть посылать за себя на смерть... Впрочем – ладно. Так веришь ли ты еще
в Сына, ...стратег Георгий?
Но
спрашиваемый молчал. И будто вообще он не слышал этих уверенно... слишком даже уверенно брошенных ему
слов. Он смотрел – тихо, непреклонно, и по-нездешнему бережно – в сузившиеся глаза диктатора...
И
постепенно они перестали быть колко-смеющимися, диктаторовы глаза. И
Диоклетиан отвел взгляд. Как зверь, которого глаза встретились вдруг, нечаянно
– с взглядом неба.
И
это было для него ново: смущение. И Диоклетиан не умел понять, чем вызвано оно.
И поспешил принять вид, будто бы всего лишь разглядывает, осклабившись, наготу
наложницы.
Но
изменился у него голос, когда он заговорил:
–
Если ты... действительно... веришь в Сына... Зачем же ты пришел и открылся мне
в этом, самоубийца?
И
в этот миг отворился, как двери от внезапного ветра, Диоклетиан истинный. Не
рожденный еще. Не известный ни миру, ни самому себе. И сразу и перестал быть
видим, явленный на миг...
...за
который Георгий молвил:
–
Затем, что люблю, диктатор.
Но
вышняя волна отошла. Оставляя по себе резкий, визгливый смех. Диоклетиан
хохотал, опрокидываясь на ложе, трясясь и всхрипывая. И рядом хохотала его
наложница – яростно, исполняя долг. А над головой безмятежным, отчетливо
повторяющим каждый звук эхом смеялись своды.
И
мраморные оскалы химер, подпирающих основанья, казались влажны.
То
было привычкой власти: скрывать испуг, замешательство, испытываемое душой при
встречах ее с неведомым – щитом смеха. Диоклетиан всегда, не раздумывая,
хватался за этот щит. И вряд ли бы уже сумел вспомнить, когда смеялся в
последний раз – радостному или смешному.
Но хохот его иссяк,
побеждаемый давлением тишины.
–
Я знаю, ты упорствуешь в злодеянии, – продолжал Георгий. – Но что же остается
мне делать, когда... я люблю тебя? Превыше целости моего тела. И – жизни моей,
мой ближний! Ты... знаешь ли, что суждено тебе после смерти – гореть в огне?
Быть брошенному в огненное озеро, нескончаемое... бездонное... А праведникам
суждено небо. Но как я посмотрю в глаза, ввергнутому, тебе?! Душа моя
разорвется... Словами же тебя не взять. Так спроси – Георгий подошел ближе, –
спроси меня раскаленным железом, и я отвечу тебе – любовью. Даст Бог. И зверем или крестом... чем
хочешь... спроси меня. И я отвечу тебе...
Диоклетиан
видел, как выступили слезы, сверкнув, на глазах трибуна.
То
вечная душа протянула вдруг руки – сквозь мир – своему, душе. Вдруг ясно
прозревая песчанность, выморочность и ничтожность
всего земного...
–
Взять его! – прохрипел, отшатнувшись и вздрагивая, Диоклетиан. – Взять... этого
копта... изменника и лжеца... предателя...
Диоклетиан
хрипел – потому что как будто Чьей-то рукою, незримой, сдавило грудь. И ветхий
расклубившийся змий сердца его был ранен... И Всадник – стучался в сердце!
* * *
...Диоклетиан
очнулся. На стертых ступенях, свалившийся, алел плащ. По-видимому,
молчаливые стражники только что увели Георгия.
–
Но ты заставишь его, – прошептала
наложница, помня, что было должно, чтобы никто не застал диктатора в
раздумии... непонятном – в подобный
миг.
Изломанная
болевая улыбка прошла его губам:
–
Не заставлю.
Сознание
его было пусто... Явилась мысль, неведомая ему до этого, и задрожала в не
отвечающей пустоте: Вся жизнь – среди
этого эха зал?
Диоклетиан
встал с ложа, и медленно сошел по ступеням, перешагнув плащ.
И,
обращаясь в пространство, пронизанное колоннами и лучами, произнес:
–
Распятый... Он был заколот копьем, предназначенно метившим в сердце. Уже – на
своем кресте. Так неужели Кайафа, владыка синедриона, его боялся? Обрекшие его
на распятие... почему они опасались, что прах – превозможет смерть? Ведь если
это был прах... Я не знаю. Но что-то во мне... Георгий...
Диоклетиан
умолк и направился, сквозь столпы, косые, образованные падающим солнцем из
окон, к зеркалу. И тусклая зеркальная медь отражала то его тогу, как смутное
световое пятно, то тьму. Диктатор подошел и застыл, упираясь остановившимися
глазами – в пространство меди.
И
так стоял и смотрел... быть может, в первый раз от рожденья – в свои глаза.
И
произнес ли слова, что были уже сказаны ему святым:
ДИКТАТОР,
Я ВЕРЮ В СЫНА?
04.03.1992 Ярослав Астахов